Как истинный мудрец, Дон-Кихот для творения красоты взял материал наименее обработанный и потому наиболее свободы оставляющей для творца. Альдонса, – обыденное имя его Дульцинеи, – простая крестьянская девица. Смазливая. Сильная. Веселая. Пахнет потом. Ничего себе девка для деревенского жениха. Бойко спляшет на празднике. А выйдет замуж – хорошею будет хозяйкою, и нарожает здоровых, славных ребят.
Таково обычное, пошлое, – Санчо-Пансовское восприятие действительности, сильная и прекрасная ирония, вдохновляющая всех прозаиков и точных наблюдателей. А восприятие Дон-Кихота, лирическое понимание действительности, из этого грубого материала творит ценность неоцененную, сокровище непреходящее, – то, чего нет, но что должно быть. То, что не сотворено во внешнем творении, но что творится поэтом.
Подвиг лирического поэта в том, чтобы сказать тусклой земной обычности сжигающее нет; поставить выше жизни прекрасную, хотя и пустую от земного содержания форму; силой обаяния и дерзновения устремить косное земное к воплощению в эту прекрасную форму. Лирически подвиг Дон-Кихота в том, что Альдонса отвергнута, как Альдонса, и принята лишь как Дульцинея. Не мечтательная Дульцинея, а вот та самая, которую зовут Альдонсой. Для вас – смазливая, грубая девка, для меня – прекраснейшая из дам.
Ибо не должно быть на земле грубой, смазливой, козлом пахнущей Альдонсы. И если кажется, что она есть, то лирическое восприятие мира требует чуда, требует преображения плоти.
Посылает верного своего Санчо-Пансо, и говорит ему:
– Приветствуй Дульцинею, прекраснейшую из дев земных.
Иронически, точно-настроенный Санчо-Пансо видит только Альдонсу. Тем хуже для него. Грубы его чувства, и за пеленою тусклой обычности не различают возможностей и обетованния великой красоты. Надлежит ему преобразиться, пройти длинный путь культуры, истончить свои восприятия, – и тогда приблизится он к своему господину, и поверит в обетованную Дульцинею.
И говорит Альдонсе:
– Тебя глупые зовут Альдонсою, но ты должна взойти на те высоты, где я приготовил тебе место. Знай, что ты – Дульцинея, прекраснейшая из земных дев.
Не верит, хохочет, грубо скалит зверино-крепкие, белые зубы. Влачит ярмо обыденности, и умирает. И возникает снова Альдонса, но уже отравленная ядом высокого внушения. И не верит, и смеется над высокою мечтою, смеется над бедным своим рыцарем, смеется и плачет, и умирает, до конца пройдя пути обычности, иронии, точного ведения, тупой покорности. И возникает опять, – и сильнее, и слаще яд высокого внушения.
Бедная, грубая, смазливая, сильная, хорошо работающая, прельщающая нехитрыми соблазнами нехитрого жениха, угождающая довольному судьбой мужу, плодящая ребят, – все чаще, все слаще мечтает о высоком счастии, о высоком подвиге.
– Хочу быть Дульцинеею.
И возникаешь наконец дерзновенная Айседора Дункан, и являет Mиpy высокое и обольстительное зрелище творимой красоты.
Творимой из чего?
Лицо очень милое, но вовсе не красивое. Обаятельное лицо милой деревенской Альдонсы, побывавшей долго в городах, вкусившей городской несложной мудрости. Вот на губах полугородская, жеманная, милая улыбка. Вот зовущий и простодушный взор. Вот золотые звуки голоса, уже не много отвыкшего от гулких полевых просторов.
Тело, – знатоки найдут много недостатков: форма груди не такая, как хотелось бы, стопа плоская, большой палец ноги излишне поднят. Сильное, хорошо, неутомимо работающее гело.
– Пляшет, обнаженные окрыляя пляскою ноги, обнаженные в изумительном движении подымая руки, – и в зыбкое движение своей пляски увлекает очарованную душу зрителя. Вот, видит он истинное чудо преображения обычной плоти в необычайную творимую на его глазах красоту, видит, как зримая Альдонса преображается в истинную Дульцинею, в истинную красоту этого Mиpa, – и чудо преображения чувствует в себе самом.
Он ли это, в предметах видимого мира замечавший только грязь и мерзость? Он ли, иронически улыбавшийся? Он ли восторгается и ликует? Он ли верит сладостной мечте преображения?
И восторгается, и ликует. Полуобнаженное видит тело, и не вожделеет. И если бы увидел ее совсем нагую, тем же бы чистым и пламенным пламенел восторгом.
Пляшет. Устала. Красным становится лицо, и покрывается каплями пота, краснеют голые руки, покраснели стопы. Проносится близко, так близко, что слышен легкий шорох её легких, легковеющих одежд, и слышен запах её тела, и её пота. И слаще пролитого аромата запах этого пота, проливаемого в тягостном и веселом труде, – ибо и тягостен и весел труд преображения, подвиг преображения.
Милые, бедные работницы, с серпом или с иглою в утомленных руках, придите, взгляните на вашу сестру, на эту пляшущую, на эту пляскою трудящуюся Альдонсу, – придите и научитесь, какие возможности красоты и восторга в ваших носите вы телах; поймите, как прекрасна, как благоуханна преображенная в дерзком подвиге, нестыдливо обнаженная, милая плоть, прекрасное тело Дульцинеи.
Ей же, Айседоре Дункан, слава, – сладкую воплотила она мечту столетия, дерзкий и странный оправдала она выбор благороднейшего и несчастнейшего из рыцарей, который навыки поставил выше знатных босоногую крестьянскую девку, которая жнет, веет, моет полы, – и ее назвал прекраснейшею из земных дев, и дал ей сладкое имя Дульцинеи.
И да будет бессмертно в веках сладкое имя Айседоры, Айседоры Дункан.
Театру, который захочет поставить себе серьезные цели, так же трудно существовать в Петербурге, как и в глухой провинции: нет зрителей. Оперетка и фарс собирают полный зал, трагедия идет в унылой пустыне. Зритель ждет, чтобы его развлекали. Отчасти он и прав: если театр дает ему только зрелище, если театр оставляет его только безучастным созерцателем представления, то что же остается зрителю? Искать развлечения в зрелище. Если он не может быть участником трагической игры, то пусть же зрелище будет, по крайней мере ему совершенно понятно, приятно и близко.