Понять каждую гримасу, подметить все эти лёгкие дрожания в уголках губ, каждый беглый, мгновенный огонёк отразить в себе, под самую последнюю заглянуть личину, – это наслаждение очень изысканное, за которое каждый из нас так благодарен другому поэту.
Наслаждение очень изысканное, хотя и очень опасное. Стрела летит иногда и дальше цели, – слишком тонко выпрядаемая нить слишком рано рвётся между пальцами внезапно дрогнувшей пряхи, – мёд до излиха сладкий в горькое претворяется вдруг яство.
Слишком глубокое понимание собирает сокровища, которых никто не расточал, и жнёт пшеницу, никем не посеянную, радуя лукавых, которые всегда смеются над человеком.
Поэт – вдохновенный творец, чародей и мечтатель. Вот открывает он чужую книгу и ворожит над нею.
Скатерть-самобранка, расстилайся предо мною, – угости меня дивною трапезою. Я хочу тонких вин и благоуханных снедей.
И раскрывается, – и уставлен стол.
Насыщен и пьян, встаю из-за дивного пира, и томно кружится голова, – и погано хихикает один из лукавых, и шепчет вкрадчиво и злобно:
– Пепел и угли – твои снеди, болотною ржавчиною краснеет вино твоё, смрадные черепки – сосуды, изящностью которых прельщался ты.
Посмотри, – он прав, лукавый.
Ну, так что же! Прав и ты, поэт. Ты насладился, – и усладительных мигов никто не отнимет от тебя.
Вот было для тебя творчество иного поэта океаном, переплеснувшим переплеск вольных волн через чёрную черту берегов. Ты прошёл над океаном, шагами измерил ты неизмеримую ширину его, вершками исчислил ты его глубину, – но не стыдись восторженных похвал: не ты ли был солнцем, отразившим свой лик в океане?
Хвала – дело поэта, восторг – его правда.
Экстазы поэта достойнее, чем придирчивые истолкования критика.
Не было такого времени в России, когда критика не совершала бы позорного дела охуления литературных слав. Русские критики достигли того, что в представлении русских людей, столь ещё простодушных, самое слово «критика» стало равнозначащим со словом «брань». Любители презрительных выражений с восторгом читали и читают критические статьи, где творческий труд и светлое вдохновение поэтов расценивались и расцениваются с грубою развязностью, как дело глупое и позорное.
«Услышишь суд глупца и смех толпы холодной».
«Какое дело нам, страдал ты или нет!»
Читаю статью Белинского, искреннейшего из русских критиков, о поэзии гениального Баратынского. Какая тупость! Какое чистосердечное нежелание понять!
Но что же! Примеры неисчислимы.
И в наши дни, кто из ныне живущих критиков не имеет в своей литературной карьере большего или меньшего числа оплёванных им поэтов, имена которых он и сам произносит теперь не без уважения.
И венцы надевала иногда критика, или запоздалые, или неправые.
Так было и бывает потому, что критик ко всякому литературному явлению подходит с кодексом правил, заранее изготовленных. И всё живое в поэзии вылезает за рамки этих правил.
В оценке поэтов простой читатель, ни поэт, ни критик, занимает среднее место. Он не способен восторгаться красотами, которые ещё должны быть исчарованы из мёртвой груды слов; он не способен понять того, что так глубоко скрыто под образами, того, чего поэт, может быть, и не вкладывает в свои образы, но что может быть очень точно и верно примышлено. Это суживает для него тот круг, внутри которого лежит для поэта прекрасное и мудрое.
Но читателю нет дел до педантически обоснованных литературных правил, – в книге он ищет не иллюстрации для своих теорий, а непосредственного удовольствия. И придирчивые требования критика, и мечтательные восторги поэта заменены для него случайными склонностями и влечениями, порождениями его случайных переживаний. Если и он иногда берёт в свои руки, для забавы или для глубокомыслия, ржавый железный шаблон критика, он накладывает эту игрушку на что попало и как попало. И похвалы, и порицания его неожиданны и странны. Громкою славою венчает он тупого графомана, сделавшего своим прибыльным ремеслом проституирование высокого искусства, и равнодушно проходит мимо Тютчева, мимо Баратынского, мимо Фета, мимо…
Из этого треугольника неправых отношения хочу выйти. Восторгаться кем бы то ни было я не хочу, – пресытился я восторгами и умилением, и уже не хочу простосердечно вкушать лакомые угли и сладкий пепел.
«Сам собою вдохновляюсь», – и с меня этого довольно.
Хулою не оскорблю ничьего творческого вдохновения. Всё, что в области поэзии, для меня свято. Никакого канона не признаю, никакою теориею не надавлю на живую ткань поэтического мечтания.
От случайностей же читательского вкуса избавят меня сами Демоны поэтов, которые уже предстоят мне.
Широким кругом стали они около меня, разделили между собою весь мой горизонт и всю мою атмосферу, всю многоликую и многоголосую Иронию живого слова явили они мне. И всякий являемый ими лик – точная истина, и всякий их вопль говорит да. Противоречивую утверждают они подлинность мира.
Что же такое они сами?
Вся область поэтического творчества явственно делится на две части, тяготея к одному или другому полюсу.
Один полюс – лирическое забвение данного мира, отрицание его скудных и скучных двух берегов, вечно текущей обыденности, и вечно возвращающейся ежедневности, вечное стремление к тому, чего нет. Мечтою строятся дивные чертоги несбыточного, и для предварения того, чего нет, сожигается огнём сладкого песнетворчества всё, что есть, что явлено. Всему, чем радует жизнь, сказано нет.