Скоро Людмила собралась уходить. Уже стало темнеть. Саша пошел провожать.
– Только до извозчика! – нежным голосом просила Людмила и смотрела на Сашу, виновато краснея, ласковыми глазами.
На улице Людмила опять стала бойкою и принялась допрашивать Сашу:
– Ну что же, вы все уроки учите? Книжки-то читаете какие-нибудь?
– Читаю и книжки, – отвечал Саша, – я люблю читать.
– Сказки Андерсена?
– Ничего не сказки, а всякие книги. Я историю люблю, да стихи.
– То-то, стихи. А какой у вас любимый поэт? – строго спросила Людмила.
– Надсон, конечно, – ответил Саша с глубоким убеждением в невозможности иного ответа.
– То-то, – поощрительно сказала Людмила. – Я тоже Надсона люблю, но только утром, а вечерам, я, миленький, наряжаться люблю. А вы что любите делать?
Саша глянул на нее ласковыми черными глазами, – и они вдруг стали влажными, – и тихонько сказал:
– Я люблю ласкаться.
– Ишь ты, какой нежный, – сказала Людмила и обняла его за плечи, – ласкаться любишь. А полоскаться любите?
Саша хихикнул. Людмила допрашивала:
– В теплой водице?
– В теплой, и в холодной, – стыдливо сказал мальчик.
– А мыло вы какое любите?
– Глицериновое.
– А виноград любите?
Саша засмеялся.
– Какая вы! Ведь это – разное, а вы те же слова говорите. Только меня вы не подденете.
– Вот еще, нужно мне вас поддевать! – посмеиваясь, сказала Людмила.
– Да уж я знаю, что вы пересмешница.
– Откуда это вы взяли?
– Да все говорят, – сказал Саша.
– Скажите, сплетник какой! – притворно строго сказала Людмила.
Саша покраснел.
– Ну, вот и извозчик. Извозчик! – крикнула Людмила.
– Извозчик! – крикнул и Саша.
Извозчик, дребезжа неуклюжими дрожками, подкатил. Людмила сказала ему, куда ехать. Он подумал и потребовал сорок копеек. Людмила сказала:
– Что ты, голубчик, далеко ли? Да ты дороги не знаешь.
– Сколько же дадите? – спросил извозчик.
– Да возьми любую половину.
Саша засмеялся.
– Веселая барышня, – осклабясь, сказал извозчик, – прибавьте хоть пятачок.
– Спасибо, что проводили, миленький, – сказала Людмила, крепко пожала Сашину руку и села на дрожки.
Саша побежал домой, весело думая о веселой девице.
Людмила веселая вернулась домой, улыбаясь и о чем-то забавном мечтая. Сестры ждали ее. Они сидели в столовой за круглым столом, освещенным висячею лампою. На белой скатерти веселою казалась коричневая бутылка с копенгагенскою шери-бренди, и светло поблескивали облипшие складки края у ее горлышка. Ее окружали тарелки с яблоками, орехами и халвою.
Дарья была под хмельком; красная, растрепанная, полуодетая, она громко пела. Людмила услышала уже предпоследний куплет знакомой песенки:
Где делось платье, где свирель!
Нагой нагу влечет на мель.
Страх гонит стыд, стыд гонит страх.
Пастушка вопиет в слезах:
«Забудь, что видел ты!»
Была и Лариса тут, – нарядная, спокойно-веселая, она ела яблоко, отрезая ножичком по ломтику, и посмеивалась.
– Ну что, – спросила она, – видела?
Дарья примолкла и смотрела на Людмилу. Валерия оперлась на локоток, отставила мизинчик и наклонила голову, подражая улыбкою Ларисе. Но она тоненькая, хрупкая, и улыбка у нее беспокойная. Людмила налила в рюмку вишнево-красный ликер и сказала:
– Глупости! Мальчишка самый настоящий, и пресимпатичный. Глубокий брюнет, глаза блестят, а сам – маленький и невинный.
И вдруг она звонко захохотала. На нее глядючи, и сестры засмеялись.
– А, да что говорить, все это – ерунда Передоновская, – сказала Дарья, махнув рукою, и призадумалась минутку, опершись локтями на стол и склонив голову. – Спеть лучше, – сказала она и запела пронзительно громко.
В ее визгах звучало напряженно-угрюмое одушевление. Если бы мертвеца выпустили из могилы с тем, чтобы он все время пел, так запело бы то навье. А уж сестры давно привыкли к хмельному Дарьину горланью и порою подпевали ей нарочито визгливыми голосами.
– Вот-то развылась, – сказала Людмила, усмехаючись.
Не то, чтобы ей не нравилось, а лучше бы хотелось рассказывать, а чтобы сестры слушали. Дарья сердито крикнула, прервав песню на полуслове:
– Тебе-то что, я ведь тебе не мешаю!
И немедленно снова запела с того же самого места. Лариса ласково сказала:
– Пусть поет.
– Мне мокротно молоденьке,
Нигде места не найду,
– визгливо пела Дарья, искажая звуки и вставляя слоги, как делают простонародные певцы для пущей трогательности. Выходило, примерно, этак:
А-е-ех мне-э ды ма-а-е-кро-оты-на-а ма-а-ла-ае-де-е-ни-ке-е-а-е-эх.
При этом растягивались особенно неприятно те звуки, на которых ударение не падает. Впечатление достигалось в превосходной степени: тоску смертную нагнало бы это пение на свежего слушателя.
О, смертная тоска, оглашающая поля и веси, широкие родные просторы! Тоска, воплощенная в диком галдении, тоска, гнусным пламенем пожирающая живое слово, низводящая когда-то живую песню к безумному вою! О, смертная тоска! О, милая, старая русская песня, или и подлинно ты умираешь?.
Вдруг Дарья вскочила, подбоченилась и принялась выкрикивать веселую частушку, с плясом и прищелкиванием пальцами:
Уходи-т-ка, парень, прочь, –
Я разбойницкая дочь.
Наплевать, что ты пригож, –
Я всажу те в брюхо нож.
Мне не надо мужика, –
Полюблю я босяка.