– Нет, я добегу, ради бога, отпустите, – умоляла гейша.
– Клянусь честью, никому не скажу, – уверял Бенгальский. – Я не могу вас отпустить, вы простудитесь. Я взял вас на свою ответственность, и не могу. И скорее скажите, – они могут и здесь вас вздуть. Ведь вы же видели, это совсем дикие люди. Они на все способны.
Гейша задрожала. Быстрые слезы вдруг покатились из ее глаз. Всхлипывая, она сказала:
– Ужасно, ужасно злые люди! Отвезите меня пока к Рутиловым, я у них переночую.
Бенгальский крикнул извозчика. Сели и поехали. Актер всматривался в смуглое гейшино лицо. Оно казалось ему странным. Гейша отвертывалась. Смутная догадка мелькнула в нем. Вспомнились городские толки о Рутиловых, о Людмиле и об ее гимназисте.
– Эге, да ты – мальчишка! – сказал он потом, чтобы не слышал извозчик.
– Ради бога, – бледный от ужаса, взмолился Саша.
И его смуглые руки в умоляющем движении протянулись из-под кое-как надетого пальто к Бенгальскому. Бенгальский тихонько засмеялся и так же тихо сказал:
– Да уж не скажу никому, не бойся. Мое дело – тебя доставить на место, а больше я ничего не знаю. Однако ты – отчаянный. А дома не узнают?
– Если вы не проболтаетесь, никто не узнает – просительно-нежным голосом сказал Саша.
– На меня положись, во мне как в могиле, – ответил актер. – Сам был мальчишкою, штуки выкидывал.
Уж скандал в клубе начал затихать, – но вечер завершился новою бедою. Пока в коридоре травили гейшу, пламенная недотыкомка, прыгая по люстрам, смеялась и навязчиво подсказывала Передонову, что надо зажечь спичку и напустить ее, недотыкомку огненную, но не свободную, на эти тусклые, грязные стены, и тогда, насытясь истреолением, пожрав это здание, где совершаются такие страшные и непонятные дела, она оставит Передонова в покое. И не мог Передонов противиться ее настойчивому внушению. Он вошел в маленькую гостиную, что была рядом с танцевальным залом. Никого в ней не было. Передонов осмотрелся, зажег спичку, поднес ее к оконному занавесу снизу, у самого пола, и подождал, пока занавес загорелся. Огненная недотыкомка юркою змейкою поползла по занавесу, тихонько и радостно взвизгивая. Передонов вышел из гостиной и затворил за собою дверь. Никто не заметил поджога.
Пожар увидели уже с улицы, когда вся горница была в огне. Пламя распространялось быстро. Люди спаслись, но дом сгорел.
На другой день в городе только и говорили, что о вчерашнем скандале с гейшею да о пожаре. Бенгальский сдержал слово и никому не сказал, что гейшею был наряжен мальчик.
А Саша еще ночью, переодевшись у Рутиловых и обратившись опять в простого, босого мальчика, убежал домой, влез в окно и спокойно уснул. В городе, кишащем сплетнями, в городе, где все обо всех знали, ночное Сашино похождение так и осталось тайною. Надолго, конечно, не навсегда.
Екатерина Ивановна Пыльникова, Сашина тетка и воспитательница, сразу получила два письма о Саше: от директора и от Коковкиной. Эти письма страшно встревожили ее. В осеннюю распутицу, бросив все свои дела, поспешно выехала она из деревни в наш город. Саша встретил тетю с радостью, – он любил ее. Тетя везла большую на него в своем сердце грозу. Но он так радостно бросился ей на шею, так расцеловал ее руки, что она не нашла в первую минуту строгого тона.
– Милая тетичка, какая ты добрая, что приехала! – говорил Саша и радостно глядел на ее полное, румяное лицо с добрыми ямочками на щеках и с деловито-строгими карими глазами.
– Погоди радоваться, еще я тебя приструню, – неопределенным голосом сказала тетя.
– Это ничего, – беспечно сказал Саша, – приструнь, было бы только за что, а все же ты меня ужасти как обрадовала.
– Ужасти! – повторила тетя недовольным голосом, – вот про тебя ужасти я узнала.
Саша поднял брови и посмотрел на тетю невинными, непонимающими глазами. Он пожаловался:
– Тут учитель один, Передонов, придумал, будто я – девочка, привязался ко мне, а потом директор мне голову намылил, зачем я с барышнями Рутиловыми познакомился. Точно я к ним воровать хожу. А какое им дело?
«Совсем тот же ребенок, что и был, – в недоумении думала тетя. – Или уж он так испорчен, что обманывает даже лицом?»
Она затворилась с Коковкиной и долго беседовала с нею. Вышла от нее печальная. Потом поехала к директору. Вернулась совсем расстроенная. Обрушились на Сашу тяжелые тетины упреки. Саша плакал, но уверял с жаром, что все это – выдумки, что никаких вольностей с барышнями он себе никогда не позволял. Тетя не верила. Бранила, бранила, заплакала, погрозила высечь Сашу, больно высечь, сейчас же, сегодня же, вот только еще сперва увидит этих девиц. Саша рыдал и продолжал уверять, что ровно ничего худого не было, что все это ужасно преувеличено и сочинено.
Тетя, сердитая, заплаканная, отправилась к Рутиловым.
Ожидая в гостиной у Рутиловых, Екатерина Ивановна волновалась. Ей хотелось сразу обрушиться на сестер с самыми жестокими упреками, и уже укоризненные, злые слова были у нее готовы, – но мирная, красивая их гостиная внушала ей, мимо ее желаний, спокойные мысли и утишала ее досаду. Начатое и оставленное здесь вышиванье, кипсеки, гравюры на стенах, тщательно выхоженные растения у окон, и нигде нет пыли, и еще какое-то особое настроение семейственности, нечто такое, чего не бывает в непорядочных домах и что всегда оценивается хозяйками, – неужели в этой обстановке могло совершиться какое-то обольщение ее скромного мальчика заботливыми молодыми хозяйками этой гостиной? Какими-то ужасно нелепыми показались Екатерине Ивановне все те предположения, которые она читала и слушала о Саше, и, наоборот, такими правдоподобными представлялись ей Сашины объяснения о том, что он делал у девиц Рутиловых: читали, разговаривали, шутили, смеялись, играли, хотели домашний спектакль устроить, да Ольга Васильевна не позволила.